Священник Владимир Зелинский
Я решаюсь писать Вам, хотя это и против правил словесности и вопреки добрым обычаям, ибо обычаи мудро говорят нам, что мертвых можно тревожить лишь молитвой о них или к ним, но никак не запанибратской беседой, и не подобает живым переходить положенные им границы, ибо отсюда туда не переступают. Но есть вещи, которые язык никак не может выразить иначе, как в разговоре я с ты (там, где Вы сейчас, уже нет Вы, но о Вас, сегодняшнем, мне знать не дано, и обращаюсь, как при жизни, по старой памяти). Я хочу что-то поведать Вам о Вас же, а через Вас Тому, Кто слышит не только слова, но и то, что не уместилось в них, то, что еще не проснулось в нас и свернуто в «помышлениях сердечных».
I. Встреча в Иерусалиме
15 марта, сего 2000-ого года, в 4 часа дня я стоял во дворике храма, посвященного рождеству Иоанна Крестителя в пригороде Иерусалима Айн Карим и вчитывался в молитву пророка Захарии, отца Предтечи, из первой главы Евангелия от Луки, выгравированную на многих языках на внутренней стороне массивной храмовой ограды:
Благословен Господь Бог Израилев,
что посетил народ Свой
и сотворил избавление ему,
и воздвиг рог спасения нам в дому Давида, отрока Своего,
как возвестил устами бывших от века святых пророков Своих,
что спасет нас от врагов наших
и от руки всех ненавидящих нас…
Что-то вдруг заново поразило меня в этой молитве, столько раз читанной, слышанной, а, чаще, наверное, только пробегаемой глазами и слухом. Может быть, тут было невольное нетерпение ума и внимания, спешивших к следующей главе: переписи Августа, благовестию ангелов, чуду Вифлеема, наконец и к ныне отпущаеши, и Симеоновы слова как будто отпускали нас, незаметно уводили от всего, что предшествовало этому чуду, от долгого его созревания во всем предшествующем Писании…
Я попробовал читать еще раз медленно-медленно:
Благословен Господь Бог Израилев,
что посетил народ Свой…
И вдруг догадка коснулась меня: молитва была уже не только текстом, но и голосом. Она словно произносилась во мне Вами, с Вашей интонацией, отец Александр, хотя в тот момент я совсем не думал о Вас. Эти слова не только звучали, но даже как-то переводились на неведомый мне язык, тот язык, на котором когда-то были произнесены. При этом интонация, голос, весть оставались почему-то прежними, и голос приковывал меня к месту…
Я решил отойти от чар, прошелся по дворику. Попробовал читать по-французски, по-немецки, по латыни… Смысл был тот же, но Вас там не было. Захария отодвигался куда-то вдаль… Я вернулся к русскому.
…и от руки ненавидящих нас;
сотворит милость с отцами нашими
и помянет завет Свой,
клятву, которою клялся Он Аврааму, отцу нашему,
дать нам небоязненно,
по избавлении от руки врагов наших…
Ваш голос продолжал звучать и набирать силу, теперь его легко можно было узнать по характерной обаятельной силе и сочности. Словно старец Захария, ощутив прикосновение руки Господней, в своих иератических, священнических одеяниях возносил молитву во мне по-русски голосом и верой протоиерея Александра Меня. Голос звучал настолько мощно, что я уже не боялся спугнуть его и даже решил послушать его отстраненно, в восприятии Ваших друзей и недругов… Вы не смутились этим и продолжали молиться…
…служить Ему в святости и правде пред Ним,
во все дни жизни нашей.
И ты, младенец, наречешься пророком Всевышнего,
ибо предыдешь пред лицом Господа
приготовить пути Ему,
дать уразуметь народу Его спасение
в прощении грехов их,
по благоутробному милосердию Бога нашего,
которым посетил нас Восток свыше,
просветить сидящих во тьме и тени смертной,
направить ноги наши на путь мира…
Рядом был дом, по преданию принадлежавший Захарии и Елизавете.
Вот и Елисавета, родственница Твоя…, — сказал ангел Марии. И уже приняв Благовещение сердцем и плотью, но еще не успев осознать его, Пречистая Дева поспешила к Елисавете поведать, рассказать, выслушать, поделиться, как бы донести осенившего Ее Духа и до нее…
…И вниде в дом Захариин и целова Елисавет.
И бысть яко услыша Елисавет целование Мариино,
Взыграся младенец во чреве Ея:
И исполнися Духа Свята Елисавет,
И возопи гласом велиим, и рече:
Благословена Ты в женах,
И благословен плод чрева Твоего:
И откуду мне сие, да приидет
Мати Господа моего ко мне…
Две речи, как два ручейка, смешались во мне — та, что должна быть как будто арамейской, но заговорившая по-русски голосом о. Александра, и та, которой говорит наша Церковь, речь, впитавшаяся в нашу память и уже неотъемлемая от нее, словно никакого другого языка не знала и знать не могла пророчица Елисавет, когда восклицала, стоя вот у этих дверей:
И откуда мне сие…
Потом я узнал: подобные «посещения» были не только у меня.
II. Дар памяти
Мне кажется, что среди даров, полученных Вами, самым первым и знаменательным был дар памяти. Не говорю здесь лишь о плотности и толщине потока сведений, бесшумно соединившегося с Вашим существованием и поминутно переливающегося через край, обо всем изумительном богатстве ассоциаций, о библиотеках усвоенных книг, что являлись мгновенно, стоило их только окликнуть, о тысяче вещей, о которых Вы могли читать лекции без подготовки, обо всех исповедях сотен и сотен прихожан, коим никогда не нужно было напоминать Вам о том, что ими говорилось ранее, не говорю о Библии, которую Вы могли цитировать с любого места — все эта упругая мощь памяти была для меня знаком какого-то иного, более глубокого дара. Память не дается нам просто так, механически, для собирания разных полезных и случайных сведений, всякое ее проявление есть свидетельство о соучастии нашей личности в том, чего мы коснулись, в том, что мы в себя вобрали. Вспоминая что-то, мы всегда выбираем из груды спящих и чаще всего ненужных воспоминаний то бодрствующее в нас, то живое, чему мы отзываемся как своему, то, что где-то уже поселилось в нас, стало не только опытом, но и частицей нас. Богатство памяти никогда не бывает внешним, оно есть признак иного богатства, даже если речь идет о таких вещах, как музыка, математика, чужой, выученный язык. В языке, родном или иноплеменном, каждое слово, что сохраняется в нашей памяти, не лежит безжизненным грузом, как в словаре; невидимыми нервными волокнами оно связано с другими словами, оно живет в сочлененности, в контексте. Во враждебном, дружеском или благодатном окружении оно в какой-то мере обладает личностью, и это живое, движущееся население слов занимает громадное пространство в нас самих.
Все Ваши знания всегда были изумительно личностными, все эпохи, в которых Вы чувствовали себя как дома, иностранные языки, на которых Вы читали, были окрашены, облечены в Ваш голос, становились Вашими инструментами, которыми Вы пользовались с исключительной целенаправленностью. Они как будто священнодействовали, служили священству, были, если угодно, Вашими требами. Священство было даже не призванием, но корнем вашего существования, и из этого корня вырастало и все остальное, все, что наделяло Вас способностью слышать
И дольней лозы прозябанье,
И горних ангелов полет.
Это «прозябанье лозы» отражало в себе то же прикосновение Премудрости Божией, что водила и полетом ангелов, пробивала себе дорогу в развитии живых организмов, вырастала из-под глыб истории… Помню, как в одну из наших первых встреч, лет 30 назад, Вы вдруг заговорили о строении рыб так, словно рыбы и были главным, очевидным для всех доказательством бытия Божия…
Есть тайна памяти, которая соединяет нас с посещениями Божиими, и она составляет живую нить церковного Предания. Вселенское это Предание возвращает нас к первым дням творения, всматривается в «премудрость» тварей, восходит к патриархам, приоткрывается в пророках и внезапно освещает во Христе всю толщу веков от первого дня до суда, когда времени больше не будет. Тайна памяти — во встрече с этим светом, в причастии ему, благословении им, ибо на всяком месте, — говорит Господь, — где Я положу память имени Моего, Я приду к тебе и благословлю тебя (Исх. 20, 24).
И будет он как дерево, посаженное при потоках вод, которое приносит плод свой во время свое и лист которого не вянет: и во всем, что он ни делает, успеет… (Пс. 1, 3).
III. Дар личности
Однако все это еще не касается глубины Вашей личности, ибо эрудиция, щедрость памяти, мгновенная схватчивость ее по отношению ко всякой новизне, подчас весьма трудной, угрожающей (допрос, клевета или охота на Вас) — только проявления единого, общего, сокрытого ее потока. Поразительная черта Вашего облика — его собранность воедино. Ученость и быт, богословие и острословие, молитва и шутка — все в Вас пребывало в некой слаженности и спаянности и в возникающей от этого легкости и простоте. Чувство тяжести от человека вытекает из какой-то нестыковки различных сторон его души, от незаживших обид, непреодоленных комплексов, неизгнанных фобий, до самой старости невысыхающих детских слез. Я вспоминаю, что никогда ни при каких обстоятельствах Вы никого не осудили, гнилое слово не только не слетало с Ваших уст, но и не рождалось в душе, ибо не было в Вас той тайной гнили, откуда исходят злые помыслы. Душа Ваша, хоть и посаженная при потоках вод, была благородно суха. «Сухая душа — наилучшая», — сказал Гераклит. Он имел в виду огненную подоснову ее, в которой сгорает шлак, испаряется душевная слякоть, та, где разливается тоска и обида, засасывает заунывность, буйно цветет разными диковинными цветами душевное болото. Влажная душа беспрерывно требует для себя новой влаги, и оттого «веселие Руси» всегда столь топко, надрывно, с музычкой, кистенем да звоном кандальным, так что и не выберешься из него…
Слово «восхищение» подобает лишь живущему, земному. То, что я испытываю сейчас, следовало бы назвать скорее удивлением, настроенным на размышление. Из этого удивления рождаются слова, ведущие меня не только к осмыслению Вашего облика, но и к прояснению того, что Вы в себе осуществили.
Мы задумываемся об определении культуры и привычно вспоминаем о культе, подразумевая под ним жреческое действо, соединяющее небо с землею, непостижимое и телесно видимое — с каким-то предписанным иератическим жестом, тайнодейственным словом, принесением жертвы, наскальным рисунком. Если снять с этого определения покрывший его недавно налет конфессиональной узости, объявляющей культурой только «около-божественное», т. е. «мистическое», домашнее и свое, и попирающей человеческое и все религиозно чужое, если распрямить его в глубину и вширь, то вся Ваша жизнь и была построением культуры, начинающейся от истоков, от смутных прозрений и поисков мятущегося духа и завершающейся таинством алтаря. Культ не только окружал Вас и вырастал изнутри, из сердца, но заполнял все, что охватывала Ваша память и мысль, включая все прочитанные Вами библиотеки, простирался до строения деревьев, рыб и насекомых, до «космической литургии», ибо через всю толщу знаний, через Ваш взгляд проходил какой-то лучик нездешнего Света, кристаллизующий эту массу, собирающий ее в единое структурное целое, наполняющий ее единым смыслом, иными словами, делающий ее принесением твари Творцу.
Мы знаем, что есть культура ходячих книжных шкафов, порождающих другие шкафы, столь же грузные, переполненные собой, культура интеллектуальных верблюдов, нагруженных информацией, пересекающих с ней пустыни, ничуть их не оживляя. Но есть культура, которой более подобает имя премудрости, пусть даже со строчной буквы, но отражающей в себе Ту первоначальную, которая построила себе дом… Домом сим, одним из ее жилищ, была и Ваша жизнь на земле, о. Александр. Внутри этого жилища был разожжен очаг, и теплится он до сих пор…
Писать такое письмо можно лишь в том случае, если ты отказываешься быть дипломатом с читателем и даешь высказаться всякой мысли, которая просит слова. Премудрость, запечатлевшаяся на Вас, отметила Вас и гениальностью, но не той, которая ошеломляет, вспыхивает, ослепляет, сбивает с толку, а той, которая приковывает к себе какой-то светлой, все более яснеющей прозрачностью. Гениальность в Вашем случае была синонимом гармонии. Во всем, что Вы делали, в том, как Вы мыслили, верили, писали, исповедовали, шутили, ощущалось какое-то созвучие, «невозмутимый строй во всем», чего касалась, в чем соучаствовала Ваша личность. И этот строй определял и животворную, благодатную, веселую ясность ума Вашего, ясность, которая не оставляла Вас никогда.
«Умнейшим мужем России» назвала Цветаева Пушкина как бы в пику императору Николаю. Возвращаясь к российским 70–80 годам отошедшего века, я мысленно примериваю это цветаевское определение к Вам. Ум ведь — не в том, чтобы «возлетать во области заочны», как Гегель или, скажем, Мамардашвили, и даже не всегда в том, чтобы заглядывать глубоко в сердце, как могут лишь старцы, и уж, конечно, не в том, в чем сыны тьмы бывают догадливее сынов света. Ум заключается скорее в инстинкте мысли, умеющей сделать прозрачным любое переплетение обстоятельств и расплетающей его всегда самым ясным, простым, неусильным способом, обращающей его из мглы к ясности, словно эта ясность притягивает нас изнутри.
Эта светлая притягивающая прозрачность заключалась для Вас в имени и лике Христовом.
IV. Сего, Которого вы, не зная, чтите…
«В нашей крови течет океан», — сказали Вы однажды. У Вашего океана было русло, у русла было имя. Энергия этого имени наполняла собой всю ширь и глубь Вашего существования. Вы никогда не знали обращения как внезапной и радостной духовной судороги, как вторжения света, ставящего на колени или повергающего наземь, обращения «на пути в Дамаск», известного, должно быть, многим из Ваших прихожан. Вы, однако, уже родились обращенным. И все же павловский дух не только коснулся Вас, но и был вам причастен, потому что обращение как обретение веры, отнесение души ко Христу было постоянным Вашим опытом. В Ваших проповедях, лекциях, последних в особенности, частных беседах и даже просто во взгляде, обращенном к собеседнику, всегда ощущалось биение какого-то нерва, связующего Вашу личность с Другой, и Tот, Кого Вы видели, давал знать о Своем присутствии, благовествовал о Себе через Вас так, что Вы могли бы, имели право, хотя по смирению никогда бы не произнесли знаменитых павловских слов: уже не я живу…
Я вдумываюсь в Ваше отношение ко Христу. В нем не было ничего спиритуалистического, отвлеченного, Вы не видели в Нем соглядатая, следящего за каждым помыслом, не воспринимали Его только как икону Властителя или далекого грядущего Судию. Не было у Вас и оттенка сентиментализма на западный манер, такой вот изнывающей влюбленности, всегда немного словоохотливой, но была бесстрашная непосредственность, для которой не нужно много слов (Как у Петра: Господи, ты все знаешь; Ты знаешь, что я люблю Тебя!). И Вы знали, чтои Он знал. Сдвинув с места гору слов, возвещающих о вере, Вы о вере как о тайне, связующей Вас с Ним, открывающей Ему сердце, предпочитали скорее молчать или, если точнее, «благовествовать молчание» многими книгами и речами, теми словесными реками, что берут начало из тайника безмолвия…
…Помню, лет за десять до Вашей гибели, когда мне нужно было узнать что-то из области литургики, я написал Вам письмецо и в качестве извинения, что тревожу Вас запросами, привел сдвоенную цитату из двух апостолов: «К кому нам идти? Ведь Вы стали всем для всех…» Цитаты звучали, конечно, слишком сильно, чтобы восприниматься совсем уж всерьез, но в данном конкретном случае они означали лишь то, что спрашивать мне и великому множеству Ваших знакомых было просто некого, потому что иных, столь отзывчивых справочников и столь дружеских энциклопедий ни у кого под рукой больше не было.
Впрочем, эта цитата-ассоциация недаром тогда мелькнула во мне. Она родилась из того избранного и осознанного Вами служения, смысл которого был возвещать Радостную Весть в радости, и радостью быть для всех, одаривая ею каждого, кто нуждался в ней, но сообразуясь с его возможностями воспринять ее и откликнуться ей, находя ключик к любому запертому сердцу и надменному уму, мгновенно осваивая внятный ему язык: богоискателю — богоискательский, мудрецу и совопроснику веку сего — мудрый и вопрошающий, простецу — простецкий, кто с неустроенностью душевной — язык неустроенности, кому оброк, оброк…, кому честь, честь …
Когда в начале 70-х вошел в Ваш храм Галич, коего Вы до того никогда не видели, озиравшийся по сторонам, о христианстве едва ли многое знавший, но очень желавший быть «допущенным в храм» и узнать, как это там у них, у православных, положено, то, подойдя ко кресту после литургии, вдруг услышал остолбенело: «Александр Аркадьевич, я вас давно жду…». Дело было вовсе не в знаменитом барде (вскоре после того у Вас крестившемся), это было обращение к каждому, к любому из прихожан: я тебя жду, приходи, давай распутаем жизненные твои узлы вместе, разрешим твои загадки, полечим раны, помолимся вместе…
«…и ладана запах, как запах приютского хлеба
Ударит в меня и заплещется в сердце моем…»
Приют для ищущих душ, память, ум, «всемирная отзывчивость», — все это вкладывалось в дар дружбы, коим Вы были наделены в высшей мере, обращая его в служение всем для всех…
…всем в апостольском, т. е. христологическом смысле, раскрывающемся в прорастающем Логосе всех религий, алтарей, верований. Тот же метод или скорее путь «ко Христу отовсюду» оправдывал себя и в разговоре с историей. Со всеми Вы умели говорить языком встречи, от лица к лицу, усваивая их язык и на нем объясняя им Бога неведомого…
Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам (Деян. 17, 23).
V. Пружина в богословии
Принявшись за эту работу и уже написав несколько страниц, я вдруг решил поинтересоваться: а что же все-таки против Вас пишут? Наслышан о том я был достаточно, а в руки брать не приходилось, да, по правде сказать, было и не к чему. В западной своей глуши удалось раздобыть мне брошюру «О богословии протоиерея Александра Меня», по тону даже как будто умеренную и с портретом Вашим на обложке (добрый знак!), ибо, когда показывают лицо, кирпичом все же не бьют…
Статьи не обнаруживали утробных реакций, скорее даже выглядели аргументированными, но какая-то духовно фальшивая нота засквозила с первых же строк не столько в доводах, сколько в тоне, в жесткой однопартийности языка, в той неколебимой убежденности, что там, где истина, столбовая дорога и столпы благочестия, где-то и мы примостились рядом… «Никогда Церковь не смотрела на покойного о. Александра Меня как на человека, отверженного ей и чуждого…», — сказано покровительственно в первой же фразе предисловия, и как-то сразу чувствуется, что уже не об авторах брошюры речь (о них, кстати, никаких не дается сведений), но о досточтимых Отцах имеющего вот-вот собраться вселенского Собора. Эта неколебимая установка, что Церковь по спорным вопросам высказывается в первую голову через нас и выносит свои нелицеприятные приговоры о высылке из страны ортодоксии именно нашими устами, была как невидимая пружина в матраце, что врезалась в мое восприятие логичных, по всем полемическим правилам построенных текстов.
Она выскочила вполне неожиданно в конце статьи диакона Андрея Кураева «Потерявшийся миссионер». «Он ушел вовремя, — пишет известный диакон. — Вовремя означает: в то время когда кончилась та эпоха, в которой он был своим. И еще он ушел вовремя, чтобы не быть втянутым в политику…» Связался бы с партийной публикой, с либералами, с защитниками прав — продолжаю я уже своими словами, как слышится, и «демократическая свора» сия сделала бы его «совестью эпохи» и «новым Сахаровым», затаскала бы на свои горластые митинги… Для меня, признаться, важнее то, что звучит внутри слов, чем то, что выговаривается вовне, и здесь даже оторопь взяла от металлического взвизга распрямившейся пружины. «Вовремя ушел», — это почти что сказать, если без эвфемизмов, что дьявол удачно поспел на свидание с историей, топор наточил, концы спрятал, миссию выполнил. А заодно и место освободил в общественном внимании. И столь богато оркестрированная память столь начитанного автора не утрудилась подыскать иного слова? Тут, конечно, всегда можно возразить, что имелось в виду совсем не это, а скорее другое… Возможно, возможно, совсем не это, а просто выговорилось то, что лишь в душе говорится, и то, что мне, признаться, всегда мешало быть читателем умных и талантливых текстов многих властителей дум, церковных же дум в особенности. Пружина-то спрятана не в их словах и не в каком-то случайно соскочившем выражении, к коему легко придраться (не сомневаюсь, что выразиться можно было бы куда аккуратнее, весьма деликатнее, и где-то, может быть, уже выразилось и поправилось), пружина образовалась где-то в самом авторском я, из каждой страницы как-то выпирающем уверенно и скрипуче, повсюду заявляющем, как крепко стоит оно на ногах, как хорошо устроилось в доме истины, с каким пониманием дела умеет оттуда «пасти народы»…
Конечно же, каждое слово о. Александра, наверное, не могло быть безупречным. Оно было несомо любовью. Он любил истину не только в ее окончательном воплощении (и уж никак себя с ней не путал), но и в становлении, во всех ее скрытых даже и в дальних ликах ее, веруя в то, что все на земле, что тянется к небу, напоено соками Слова Божия, и этому Слову надо помочь заговорить, раскрыться… И совсем не было в нем этакого на треножник взобравшегося, выпирающего из себя я, играющего в смирение, но всегда против кого-то напружиненного… Его я принимало в себя я чужие, ему не близкие, даже чуждые, и всем было в душе его легко и просторно, и в этом была особая его свобода — свобода, если хотите, от массивности себя самого. Когда вы встречались с ним лицом к лицу, то могли почувствовать, что он словно неслышно «извещал» вас: тебе, мол, расти, а мне умаляться. В высшей степени реализовавший в себе дар личности, он нес его другим, не довлея, но обогащая каждого, с кем хоть на минуту встречался. Он не пользовался этими встречами для того, чтобы «загонять овец в овчарню»; скорее он предоставлял им пастись там, где они находят для себя духовную пищу, неизменно, непрерывно свидетельствуя о «едином на потребу» и о «небе на земле», которое можно ведь найти и под ногами…
Образ, который остался от него, если свести его к одной точке, одному мотиву, есть образ светлой энергии, изливающейся на все вокруг, не только на друзей и прихожан, но и на суровых критиков (их и при жизни хватало), на допрашивателей, на доносчиков… Да явись перед Вами прозелит мормонского или иного экзотического исповедания, или телемаг, или некто притязающий быть последним воплощением Кришны, или, напротив, лицо, ушибленное сугубым патриотизмом, Вы бы и их не обделили Вашей дружеской улыбкой, не без доброй, конечно, крупицы соли… Не насмешки, упаси Бог, но лишь соучастия в юморе самой жизни…
VI. Божие Слово и слово человеческое
Что же касается пособничества оккультизму, который при Вашей духовной ясности и практичности ума (практичности в первоначальном, греческом смысле как соответствии реальности) мог вызывать у Вас лишь неприятие (только ясно было Вам и то, что полемика в стиле «раздавите гадину!» едва ли кого раздавит), то здесь уместно вспомнить древнюю сентенцию о том, что Бог, истребив грех, помилует грешников. Помилует, но за что? За то, что под оккультизмом или иным мистическим мусором сохраняется и никогда не стирается Его, Божий свет, который просвещает всякого человека, приходящего в мир, что свет и во тьме светит, и тьма, пусть даже оккультная, не может объять его, и что через почти 2000 лет от Рождества Христова, когда внезапно спали засовы и из всех щелей хлынуло «четвертое измерение» и повылезала «тайная доктрина», заполняя иссохшие, возжаждавшие души, сам апостол языков мог сказать: с возжаждавшими я был как и они, а с оккультистами как оккультист, чтобы спасти хотя бы некоторых. Спасти, т. е. очистить от демонического, темного, чтобы дать место благодати, живущей во всяком творении Божием…
Другой, часто повторяющийся упрек о. Александру — слишком легковесное, «арианское» толкование Священного Писания. «Библия, как он считает, это прежде всего “слово человеческое”, обычный историко-литературный памятник прошлого…» Ясно, что если в начале полемики мы вгоняем противника в землю по колено, то к концу боя мы вгоним его уже по шею, а затем и перешагнем через него победно и без особых усилий. А. Кураев вспоминает замечательную фразу из Сент-Экзюпери: «Логика приводит туда, где назначаешь ей свидание», цитату, годную действительно для всех, когда-либо писавшихся полемических текстов. Поскольку заранее ясно, что свидание здесь назначено на свалке выдернутых, для битья удобных цитат и забвении неудобных, то спешить на него вовсе не обязательно, потому что уже знаешь, что встретит тебя там этакое беспристрастное, но с тенденцией, смиренное, но со злостию, умильное, но с анафемой, вещание голосом Церкви.
Отправимся лучше на свидание со Словом Божиим, тем, которое мы встречаем в трудах и делах о. Александра. Оно, Слово, совпадает со словом Писания, услышанным и запечатленным людьми, и вместе с тем таинственно и благодатно всегда превосходит его. Слово Божие рождается от воплощения Духа Святого в словах человеческих. Но оно уже не связано только лишь с этой запечатленной «плотью». Есть воплощения окончательные — Закон на Синае, Нагорная проповедь, Первосвященническая молитва, каждое слово Христа — всюду, где тайна Богоявления обнажена перед нами до последней глубины, где она касается нашего сердца, насколько оно способно открыться; есть воплощения таинственные, когда Дух входит в человеческие действия, чтобы сотворить чудо Живого Присутствия («В ночь, в нюже предаяшеся, паче же Сам Себя предаяше за мирский живот», по слову евхаристического канона); есть воплощения «педагогические», когда Дух запечатлевает Своим присутствием мысль, труд, усилия человека — такова наша догматика, наше Предание; но могут быть и воплощения временные, те предания старцев, которые действительно были когда-то вместилищем Духа, а затем перестали им быть, ибо Дух никогда не перестает строить для Себя новые жилища и открывать их, вернее открываться в них людям…
«Я всю жизнь, с детства читаю Священное Писание, — сказали Вы в одной из лекций, — и мне кажется, что я никогда до конца его не прочту, потому что каждый раз нахожу в нем что-то новое и неожиданное». Его «письмена» во веки те же и во всякую весну духа они способны порождать все новые плоды, ибо слово, входящее в нас извне, из текста, откликается тому Слову, что задано от корней, присуще каждой душе. Отцы Церкви, если бы они жили в наше время, не переставали бы комментировать Священное Писание и делали бы это каждый раз по-новому, сохраняя верность все тем же корням, тем же словам…
Мне думается почему-то, что последним прочтением Священного Писания был сам «уход» Ваш. Может быть, и прав был ученый и учительный диакон, ушли Вы вовремя (хотя действительный залог вместо страдательного, здесь не просто бестактен, но вопиет к небесам). Ваше пребывание в 90-е годы в России было бы великим шумом (лекции повсюду, конференции по миру, передачи на всю страну, и в ответ — половодья полемики). Между тем тишина позвала Вас и взяла к себе, оставив слова нам, пока мы живы. Вы переступили этот порог, и все то шумное, кипучее, энергичное, веселое, общительное, обаятельное, что жило в Вас и созидало особый мир вокруг Вас, все это растаяло мгновенно, ушло с последним Вашим дыханием, и лицо ваше вдруг стало ликом (запечатленным на посмертной Вашей фотографии у калитки), овеянным Тишиной непроглядной ночи и великого обетования…
VII. «Мощный батюшка…»
В году, кажется, 1988 вхожу я, помнится, в магазин верхней мужской одежды на Тверской и вдруг застываю на пороге, озираясь: откуда-то говорите Вы, и в полный голос. Проповеди по радио тогда еще были сильно в новинку, и я вижу, как продавцы и покупатели обоего пола жмутся ближе к динамику, чем к прилавку, с какими-то лицами не продавщическими, не покупательскими, а как будто разбуженными, откликнувшимися, пусть даже и на минуту. А динамик несет энергию Вашего сильного, сочного, богатого голоса и словно обращается по отдельности к каждому, и этот голос пробивает какую-то коросту души, добираясь до глубины, до Неведомого…
Годы спустя, я прослушал «Силу и славу» Грина в Вашем переводе и исполнении и поразился, сколько же можно передать одним лишь голосом. «Ты услышишь нового отца Александра, какого не знал ранее», — сказал мне поэт Александр Зорин, и действительно этот роман-голос об убийстве мексиканского священника в начале XX века стал каким-то событием для меня. Голосу откликалось эхо Вашего конца.
Помню Вашу фразу, сказанную лет двадцать назад в домике при храме, тотчас после литургии, а затем и крестин. «У меня температура, сейчас, наверное, за 38. Знаете, всякий раз, когда крещу, непременно заболеваю. Видно, дьяволу это очень не по душе, и он мстит». Боюсь, что слова на бумаге не передают интонацию улыбки, небоязненной по отношению ко «мстителю», немного смущенной — к гостю: мол, извините, долго говорить не могу. Я подумал тогда, сколько же приходится Вам болеть!
Оттого, наверное, когда явной стала широта Ваших дел, и задуло злыми ветрами, как написал крещеный Вами Владимир Леви, и надуло убийцу с топором. Только что-то ветры не улягутся до сих пор.
Не первый год думаю, что же все-таки не устраивало при жизни и еще больше не устраивает по смерти ни врага Ваших крещений, ни тех его оппонентов, которые на знамени своем написали «Чистота Православия», решив, что тяжелое это знамя с грозной златою надписью и есть они. «Дьявол начинается с пены на губах ангела, поднявшегося на борьбу за святое и правое дело», — когда-то довольно метко и едко написал Г. С. Померанц. Отчего же все никак не высохнет эта пена? Ведь с одной стороны, тысячи душ, приведенных ко Христу, горы трудов и не только литературных, подъятых на одни плечи, и наконец само мученичество; с другой — жидкий пучок там и здесь нахватанных цитаток, никогда не выслушанных до конца, без попытки понять, что же за ними, но неизменно с «презумцией виновности». Столь же бессмысленно обращать эту презумцию на другую сторону, ибо неприятие Вас — не просто ведь выдумка, но и в какой-то мере один из устойчивых элементов сегодняшней духовной ситуации Русской Церкви.
Следует задуматься и об этом.
Был и остается, конечно, момент слишком человеческий; у кого был такой приход, у кого столько книг в активе, кому столько трепетного внимания? — но момент этот малоинтересен, его оставим. Пресловутые отступления Ваши от «чистоты» из костлявого пальца высосаны; если с таким мелкоскопом по всем иерейским и архиерейским речам, печатным и уж тем более устным, обыск делать, чего не разыщешь? Всюду, где новая мысль, выросшая из личного и пережитого усвоения христианства, там где-то рядом новизна и разномыслие (ересь по-гречески), однако не всюду, где ересь — топор.
Вот мы читаем в истории воскрешения Лазаря о том, что Иисус прослезился, что Он плакал над Иерусалимом, но разве Тот, Кого позвали на свадьбу в Кану Галилейскую, Кто любит есть и пить вино, никогда не улыбался? «Кто читает Евангелие и не видит Иисуса улыбающегося, не знает Его смеющегося, читает его одним глазом», — как-то сказали Вы. Ну не разномыслие ли? И все прочие, повешенные на Вас «ереси», того же порядка. Они — от ощущения исторической, почти житейской, кровной близости Откровения Бога Живого, однажды и навсегда совершившегося в Сыне Человеческом, Иисусе из Назарете. Они — от Вашего неприятия спиритуализма, докетизма и любых благочестивых мистификаций, клубящихся вокруг Тайны, явленной с ослепительной ясностью, но и в зраке раба, в народе Израиля…
В ту эпоху, когда Церковь собирает себя после долгого обморока, восстанавливает свои силы и, в какой-то мере, личность, возвращается к своим корням, национальным, конфессиональным, историческим, грезит о «православной цивилизации» (симфония с малиновым звоном, всемерное удовлетворение религиозных потребностей масс), отбивается от настырных заезжих миссионеров, в ту эпоху ни живому, ни ушедшему Вам покоя не будет. Пафос этой эпохи в том, чтобы восстановить, отстоять, очистить от приражений, отделить чистое от нечистого, свое от чужого…
Лиц же, имеющих образ чуждости или наделенных таковыми молвой, — строго пресечь, чтоб неповадно было, посечь, да побольнее, словцом припечь, да чтоб вовек не отлипло или лучше отсечь вовсе, да под самый корень.
Пока господствующим будет ощущение, что мы — в Ноевом ковчеге, а кругом — «осада, приступ, злые волны», будут Вас пресекать, припекать, отсекать и всячески сбрасывать с единственного в мире корабля спасения. А там, смотришь, сменится одно-два поколения, и мы не утонули, и другие, земные соседи наши, желающие поделить с нами небо, тоже пока держатся на плаву, мы откроем окно нашего ковчега, выпустим голубя, и тот, который вернется, одним из первых принесет нам масличный лист и память о Вас. И вспомним мы о том, что было вестью Вашей жизни: что можно духовно соединить то, что кажется далеким, открыть Неведомого повсюду (и в древнем единобожии, и в вашей верующей или изверившейся душе, читатель!) дать каждому прикоснуться к тому свету, который внутри нас. И если путь пресечения и прижигания гарантирует чистоту риз, то выход из чистоты в мир, в историю, в чужие верования, в «слезы и радости» современности не только ничего не гарантирует, но и почти обещает разномыслие и даже в некоторых случаях и ошибки, коих, учитывая объем проделанной Вами работы, собрали на Вашу голову совсем, совсем немного.
Впрочем, у меня есть стойкое ощущение, что разномыслия с Вами были только предлогом, хватаньем за фразы, а подлинная причина была в ином. «От всей души призываю благословение Божие на этот труд», — пишет в предисловии к Вашей книге «На пороге Нового Завета» покойный протопресвитер Алексей Князев, ректор Свято-Сергиева Богословского института. А международный конгресс «Христианство только начинается», выбравший своим девизом Вашу фразу и Вашей памяти посвященный, собравший многих людей строго православного духа и мышления в Западной Европе? Да и суетное это дело в чем-то Вас обелять и оправдывать авторитетами, наше дело не кому-то противостоять или Вас защитить, а в данном случае разобраться…
Что там разбираться, ответят мне, все дело в факте: «еврей-священник», казус, неприемлемый сам по себе. Отчасти это, может быть, и верно, но в части лишь сильно ограниченной, так сказать, зоологической части. Люди серьезные, верующие, до сего уровня не опустятся, да и «антисемитом делаться» у всех на глазах тоже не у всякого пороху хватит. К тому же это и не совсем верно. В Русской Церкви сейчас немало священников-евреев, народ церковный на это не смотрит, разве что скажет одна старушка другой: «А батюшка-то у нас еврей». «Да что ты, — ответит та, — быть не может!» А рядом стоящая встрянет: «Хоть и еврей, а хороший». На том разговор и окончится. И потом и под благословение подойдут, и к исповеди придут, и причастие примут. О национальности, не соответствующей занимаемой должности, больше беспокоились уполномоченные былых времен, а ныне озабочен ею не тот народ, что молится в храмах, а тот, что витийствует о родном православии в печати.
Собственно, есть два типа антисемитизма; один, прикрытый стыдом, другой не очень. Первый старается деликатно еврейства не замечать как вещь неприятно интимную, как болезнь, от которой все равно не избавившься, второй ее как раз на чистую воду выводит, не чуждаясь и радикальных способов лечения. Первый великодушен, он предлагает еврею союз: ты спрячься получше, а я не замечу, буду с тобой, как с человеком, слова дурного не скажу… Второй проницателен, его не обманешь, он извлечет врага из любого псевдонима, найдет во всяком укрывище…
Вы же никогда не скрывались и не прятались, но почитали за честь служить Христу как человек той же с Ним крови, быть в православной Церкви не как эллин с комплексом неполноценности, но как левит, от семени Авраамова (Рим. 11, 1), как наследник древних обетований, и это наследие было как раз одним из источников Вашей силы.
Помню, летом 1971 года, едва крестившись, мы с друзьями отправились в Спасо-Преображенскую пустынь к о. Тавриону. О. Владимир Смирнов, блаженной памяти, крестивший нас (о нем хотелось бы написать отдельно), велел непременно заехать за благословением к архиепископу Рижскому Леониду. Владыка принял нас с гостеприимством исключительным, коему я тогда лишь порадовался, а через годы еще и немало удивился, устроил ночевать в архиерейском доме, посадил с собою за стол и все жадно нас расспрашивал, что там в Москве, как там у нас, москвичей, церковная жизнь устраивается. От владыки веяло на нас одиночеством, интеллигентностью и какой-то скрытой, застоявшейся печалью. О жизни церковной через две недели после крещения мы были немного наслышаны, а он, помню, все очень интересовался о. Александром Менем (мы его уже знали немного), о коем расспрашивал с сугубой симпатией, ибо где-то Вас встречал, читал Ваши публикации в ЖМП. «Красивый батюшка, — повторял он скорее себе, чем нам, — мощный батюшка», и видно было, что затронут он Вашей харизмой…
Ибо уже в физическом Вашем облике что-то было породистое, растущее от каких-то древних, могучих родов. Вас легко было представить и в Соломоновом храме и перед православным престолом, и когда в Новой Деревне на Троицу, подняв руки, Вы возглашали: «Кто Бог велий, яко Бог наш!», то, казалось — здесь все слова, и мои прежде всего, будут беспомощны, — казалось, что Первый Завет прорастал в Новом, что «ветхозаветный дым на сирых алтарях» (Мандельштам) поднимается прямо к лику Христову, к иконам русских православных святых, и слова Иисуса: надлежит нам исполнить всякую правду исполняются ныне, ибо правда — здесь в храме, в молитве Вашей, которой тысячу лет молится Русская Церковь.
Благословен Господь Бог Израилев,
что посетил народ Свой,
и сотворил избавление ему…
VIII. Клятва Аврааму
И вдруг я ощутил сердцем, почему Ваш голос зазвучал во мне полгода назад, зазвучал там, где телесно Вы не успели побывать, но где, кажется, каждый камень был Вашим давним другом, так что, не покидая своего дома или храма, Вы могли бы водить экскурсии по этой земле, быть неумирающей ее памятью, или скорее, одним из тех древних мужей израильских, кого вывел Господь из Египта, кому открылся в Иисусе из Назарета, кто пошел за Ним тотчас, бросив сети, стадо овец или виноградник. Бог, избравший Вас от утробы матери (см. Гал. 1, 15), сделал Вашу жизнь и Вашу смерть одним из посещений Своих, почти невидимых и неслышных, как глас хлада тонка, несмотря на все внешнее кипение, коим заполнено было Ваше повседневное существование.
В этом спонтанном письме, кажущемся самому автору его странным из-за смешения жанров, стилей, былого и дум, видимо, не обойтись без краткого набега в домашнее мое богословие, потому что облик Ваш никак не улавливается лишь воспоминаниями житейскими или просто человеческими впечатлениями. Вас можно понять лишь изнутри веры, которую Вы несли в себе, которой служили, совпадавшей в Вас с жизненной волей, с действием. Вера же есть: уповаемых извещение, вещей обличение невидимых (Евр. 11, 1). Славянское это определение, как оно воспринимается р у с с к и м слухом, невыразимо прекрасно (не всегда так бывает), превосходя все, что выражается той же фразой на других языках и, признаюсь, всю свою жизнь со дня крещения я всматриваюсь в его загадку. Гений языка порой схватывает и высвечивает то, что не всегда даже было вложено в слова автором. Уповаемых извещение — не только осуществление (по латыни — substantia, по-гречески — ipostasis) ожидаемого, как в русском переводе, но светлая радостная весть тем, кто несет в себе упование, и наделение об-ликом того, что невидимо в нас, это слово переведено как осуществление в русск. и извещение в слав. (обличение – это другое греч. и лат. слово), поэтому предлагаю или убрать эти скобки, или перенести их выше, после слова осуществление и на что упование проливает свой свет. Человеческий порыв и откровение Бога Живого встречаются в вере, соединяются воедино, образуют ту богочеловеческую тайну, которая говорит о себе не только в этом определении, но и во всех других свидетельствах, которые мы находим у Павла, когда он говорит о Христе, вслушиваясь во внутреннюю достоверность встречи, вглядываясь в озарение своего сердца.
Ибо вера, чем глубже мы спускаемся к ее центру (субстанции, внутренней основе, ипостаси, лику, Личности), все более высветляется как луч света, падающий нам в сердце в наше малое я из другого Я, бесконечно нас превосходящего. Верить в конечном счете можно только в Лицо. Свет, исходящий от этого Лица и есть извещение нам, ищущим Лица Божия и узнающим его в Сыне Человеческом. Благовестие о Лице, которое «образ-уется», высветляется внутри нас, это и есть лик или образ, или пусть только отблеск веры, находящейся в вечном становлении или формировании.
Дети мои, для которых я снова в муках рождения, пока не изобразится в вас Христос! (Гал. 4, 19).
Еще о вере:
В сей бо свидетельствовани быша древнии (Евр. 11, 2).
Не сказано «о ней», но: изнутри, посредством ее, в самой сокрытой ее сути. Тайна открывается в истории избраний и проистекающих из них действий: жертвы Авеля, взятия Еноха, приготовления ковчега Ноем, повиновения Авраама… и целого облака свидетелей еще дохристианских, но принадлежащих Христу в силу обетования Божия, в силу упования, которое служило Его незримым присутствием, в котором запечатлевался лик Его. «Древние» и «новые» отличались друг от друга тем, что для первых вера была лишь упованием (Словом, голосом, достоверностью, доверием, необходимостью встать и идти….), для вторых же —спасительной, скорбно-радостной вестью о кресте и Воскресении Господа Иисуса, названного здесь же, в Послании к Евреям, начальником и совершителем веры (Евр. 12, 2) и тех, и других.
«Все Писание говорит о Христе», — утверждали Отцы, но часто забывали духовные их дети, если и не настаивая прямо на радикальном их разрыве, то отодвигая свидетельства древних в нечто подготовительное и преодоленное, забывая о том, что вечное не преодолевается, а остается в вечности, ибо дары Божии непреложны, клятвы неотменимы.
Клятва, которой Он клялся Аврааму, отцу нашему,
дать нам небоязненно…
служить Ему в святости и правде пред Ним
во все дни жизни нашей…
Клятва, которой запечатлевается святость веры Авраамовой, пронизывает оба Завета, оживает в череде ветхозаветных праведников и пророков, обновляется в Иисусе из Назарета. Она исполняется, пусть даже в самой малой мере, в каждом из нас, наследников Авраама по обетованию. Она и есть наша вера сегодня, она — по благоутробному милосердию Бога нашего — живет в нашей Церкви, и Вы, о. Александр, в силу того же благоутробия, были живой памятью о ней и зримым для всех исполнением.
Все из Него, Им и к Нему (Рим. 11, 36).
Вот уже 2000 лет мы прикованы к этой светящейся точке в центре космоса и истории, тянемся к этому Лику, вслушиваемся в Его слова, коих не умеем исполнить, но знаем, что правда не в нас, а в них. За каждой литургией, каждой Евхаристией входим в тайну Его смерти и Воскресения, пытаемся соприкоснуться с Ним в молитве, наконец обрести Его в себе и чувствуем, что тайна безмерно превосходит нас, что даже тень Его присутствия становится даром, который мы не в силах вместить. Вся история христианства, если взять ее внутреннюю сторону, есть история вслушивания в Него, следования за Ним, подражания Ему, покаяния перед Ним, возвращения к Нему, приготовления ко встрече с Ним.
Вся история христианства есть путь к его Основателю.
К этой истории принадлежим мы все (ведь за каждым из нас — своя история, известная Богу и лишь отчасти открытая нам). Среди первопроходцев и тружеников духа, тех, кто, не раздумывая, повиновался призыву: пойди от земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего в землю, которую Я укажу тебе (Быт. 12, 1), я вижу и Вас, о. Александр. Вы не были автором «Сумм», учений, догматик, ни носителем особых мистических озарений, ни молитвенником-аскетом, удостоившимся фаворского света, Вы были просто «чернорабочим» пастырем, но черная работа Ваша была озарена светом Христовой человечности.
После стольких веков, прошедших под знаком неоспоримой божественности Христа, открытие Его столь же неоспоримой и неисчерпаемой человечности только начинается. Тайна, ничуть не теряя своей глубины, все более светлея в своей непостижимости, поворачивается к нам новой гранью, бывшей до сего времени в тени. Через эту грань, это окно, этот новый свет к нам вернутся заново все, что было человечеством Христа, к нам должны придти быт Назарета, слава Иерусалима, язык Библии, образ мысли Христовых апостолов, спутников, сотрапезников, друзей. И это «вторжение», несомое увещеваниями Духа, говорящего сердцам, неизбежно, если не завтра, то через несколько поколений, как неизбежен и очистительный кризис, который будет им вызван. Обращение к этой новой грани требует какой-то перефокусировки нашего зрения, т. е. в какой-то мере выхода из того духовного мира, в котором мы обжились.
О духовном единстве двух Заветов, к коему мы прикасаемся за каждой проскомидией, о сокровенном и откровенном присутствии Христа в Предании и древнем и новом, о том, что все Его учение при ошеломляющей Его новизне, напоено от святого корня (Рим. 11, 16), написано уже множество книг и напишется еще больше. Мы вступаем в эпоху, когда пафос отсечения корней уступает место их поиску, их обретению и даже покаянию перед ними. Это всемирный процесс, начало которому было положено своего рода очной ставкой христианской мысли с Шоа, но который пошел гораздо дальше признания доли своей ответственности за Катастрофу. В эту эпоху возникают пророческие фигуры (Эдит Штейн, Семен Франк, Вы, если говорить о самых крупных), которые не столько своими пророчествами (пророком в общепринятом смысле Вы не были или скорее смиренно и трезво отказывали себе им быть), сколько образом мысли, обликом, национальным корневищем (большинством безрелигиозных евреев утраченным) свидетельствовали не только о связи двух Заветов, но и том, что весь Израиль спасется, как написано:«придет от Сиона Избавитель…» (Рим. 11, 26), и спасется именно во Христе, Который из него вышел, ему первому проповедовал, о котором молился, где был распят.
Речь не идет об «иудеохристианстве», к нему Вы относились скорее настороженно. Помню (слышал от Вас): в Церкви не бывает никаких изобретений ни «из головы», ни «от чувства», все вырастает из того, что уже было прожито и усвоено, все должно стоять на апостольской и святоотеческой традиции. Речь о том, что Вы стали живым свидетелем того, что Бог Израиля, Авва, Отче! евангельского Иисуса, Пресвятая Троица христиан, есть один и тот же Бог, во веки Тот же, и дары живут и по сей день и благословения Его непреложны.
И вот о чем не забыть: чем была Русская Церковь для Вас. Вы не просто «любили обряд», Вы любили ее душу и плоть, причем не какой-то ностальгической любовью издалека, как любят иногда чужеземцы, Вы любили ее как нечто от Вас неотъемлемое, как всякий деревенский священник любит свою паству, свой храм, землю, которая примет Ваше тело, деревья, что растут вокруг, дорогу к дому и роковую дорожку, на которой настиг Вас топор. Священство Ваше вырастало из очень древних библейских корней и вместе с тем было внутренне связано с наследием катакомбной Церкви, Вы были свидетелем того благодатного времени в нашей истории, которое запечатлено было мученичеством, и мученики приняли Вас в свой сонм.
Помню, как, стоя у окна в своем кабинете и обернувшись на перезвон лаврских колоколов, Вы сказали: «Видите, живу под покровом преподобного Сергия, всегда чувствую его близость».
Благословен Господь Бог Израилев, даровавший Вас Русской Церкви, но благословенна и Церковь, выпестовавшая Вас и принесшая в дар Израилю. Кто был евреем более Вас? И в то же время православным деревенским батюшкой, как тысячи других? Разве не были Вы «требоисполнителем» в добром смысле, слугой своей паствы из Москвы или предместья, знавшим и душу ее, и нужды, и никогда деревенская старушка с тремя классами или знаменитый бард, или доктор наук гебраически-алгебраических не стояли для Вас на разных церковных уровнях. Вы были пересечением судеб иудеев и эллинов, перекрестком избраний Божиих, на котором сама гибель Ваша стала жертвой… благоугодной Богу (Фил. 4, 18).
И это сочетание в Вас русскости от крепких церковных корней и еврейства в полную библейскую силу, европейской головы и православного сердца, пастыря и мыслителя, спутника всех готовых сделать хоть один шаг на пути к Истине и Жизни, собеседника всех эпох, молитвенника о всех Вами встреченных душах, это соединение (не забыть, что были Вы еще и добрым сыном, и мужем, и отцом, и другом друзей и недругов) было отмечено тем знаком вселенскости, которая словно вырастает из древней клятвы:
Благословятся в семени твоем все народы земные (Быт. 26, 4).
Мы помним павловское толкование: и семени твоему, которое есть Христос (Гал. 3, 16).
Главнейший дар Ваш — каким бы словом его обозначить? — универсализм, вселенскость? Нет, не совсем то. Там, где двое или трое соберутся во имя Мое, умели Вы создать пространство для прославления Имени, приготовить место, построить дом с открытыми окнами и распахнутыми дверями. За порогом того дома ощущался какой-то простор Божий, едва слышимый шум реки, текущей от сотворения мира к его завершению. «За нею начинался Млечный путь», — сказано у Пастернака. Казалось, Млечный путь начинался где-то за Вашей молитвой или беседой, служением или книгой. По тому пути шли пророки, шел Друг Жениха, когда, оставив пустыню с акридами, он приблизился к Иордану, чтобы всем возвестить о Сильнейшем, идущем за ним…
IX. «Уход», примирение
Возлюблю Тебя, Господи, крепость моя!
Господь твердыня моя и прибежище мое, Избавитель мой…
(Пс. 17, 1).
«Давно, о. Александр, наблюдаю я за Вашей деятельностью», — прочел я когда-то в самиздатском «Открытом письме» 70-х годов, — и выследил (таков был смысл, оставшийся в моей памяти) «постового сионизма», проникшего в православие и в нем окопавшегося. Что ж, если перевести это с жаргона презрения и отсечения («богоубийцы, отпавшие, сионские мудрецы…», даже и те, что еще не успели родиться) на язык любви Христовой, той, которая не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине (1 Кор. 13, 4–5), то частичку истины можно найти даже и в таком вот идейном брении из желчи и пыли. Оставаясь православным не по букве только, но и по духу и сердцу, Вы не топтали древнего «дома Давида», но жили кровной памятью о нем, питались чувством преемственности от него. Пища эта была не в «поклонении князю тьмы», как говорит ужаленный ненавистью текст, но в сорадовании истине, бывшей от начала, пусть даже нераскрытой, неполной, ущербной, но несущей в себе зерна света, готового пролиться в мир… И язык этой истины, назвавшей себя Альфой и Омегой, началом и концом (см. Откр. 1, 8), мы еще только начинаем осваивать…
Сорадование истине стало Вашим творческим методом и в жизни, и в книгах, и в проповеди, и во всякой встрече, и не помню я человека, который бы так верно исполнил апостольский завет: Всегда радуйтесь…
…В морге, когда он был уже положен во гроб, лицо было еще открыто. И все, кто находились там, простились с ним. Приложились к его большому белому лбу. Когда я подошел, то лицо его — умирать буду, вспомню — улыбалось. Улыбкой были чуть тронуты губы. Выражение лица — ясное, такое знакомое и мудрое в улыбке. Я сказал кому-то рядом стоящему: «Мне кажется, он улыбается…»
Пора расставаться с Вами, но у меня есть еще одно, личное воспоминание, о котором не могу не рассказать. В субботу 8 сентября 1990 года я был приглашен моим другом Ноэлем Копеном, в то время главным редактором «La Croix», на свадьбу его дочери. После венчания вдруг неожиданно подобралась ко мне тоска. Что-то недоброе и холодное как будто сдавило сердце. За ужином мне не пилось, не елось, не шутилось, я с трудом дождался его конца. Кто-то подвез меня из парижского предместья в город, я попросил высадить меня между Лувром и Площадью Согласия. Был третий час ночи; чтобы разогнать эту душевную тяжесть ходьбой, я побрел вдоль Сены к Notre-Dame; я жил тогда рядом. Нигде не было ни парочек, ни даже клошаров. В этой беззвездной, странно притихшей ночи было что-то гнетущее, пожалуй, даже злое и бесконечно одинокое. Добравшись до дому, я рухнул на постель с ощущением какой-то давящей боли и непоправимости того, что где-то должно произойти. Это было за 15 минут до Вашего выхода из дома.
Позвонив через несколько часов Ирине Алексеевне Иловайской-Альберти, услышал от нее: з а р у б л е н т о п о р о м.
«То, что было им сделано, огромно, — позволю себе процитировать некролог, что пришлось мне писать через день, — но все это ничто по сравнению с его личностью и ее гармонией. Это был человек неизменно счастливый и всегда открытый, наделенный почти магнетическим обаянием, привлекавшим даже врагов, Если бы неведомый его убийца обменялся с ним хоть несколькими словами, он наверняка отказался бы от своего намерения. Но он ударил из-за спины…»
Триумф весны любви, плодородия должен был сменяться скорбью. Вспоминали миф об Адонисе. Раненный вепрем в горах, он истек кровью, и слишком поздно нашла его возлюбленная.
Я думаю о том, кто нанес Вам удар.
Кристиан де Керже, один из семи французских траппистов, зарезанных в Алжире воинствующими исламистами в 1996 году, писал в своем завещании, обращаясь к незнакомому будущему убийце: «Да, и тебе предназначается моя благодарность за эту встречу с Богом, устроенную тобой…»
Мне кажется, и тогда, и теперь Вы могли бы сказать то же самое.
И сказал Господь (Бог) Каину: где Авель, брат твой?
Наказание Каина в том, что он слышит Господа и не может укрыться от Его вопроса. Умирая, он уносит этот вопрос в вечность. И там, в вечности, не зная, куда деться от его тяжести, он будет ждать Авеля, чтобы тот, сойдя с лона Авраамова, пришел к нему и принес ему мир.
Но ведь Авель — лишь первый прообраз Того, Кто придет, чтобы спасти погибшее…
И сказал Каин Господу (Богу)… Вот, Ты теперь сгоняешь меня с лица земли, и от лица Твоего я скроюсь, и буду изгнанником и скитальцем на земле; всякий, кто встретится со мною, убьет меня. И сказал ему Господь: за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро. И сделал Господь Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его (Быт. 4, 13–15).
«Никого нельзя казнить, — помню, как Вы говорили в одной из лекций, — ибо всякий человек должен осознать то, что он сделал». Пусть даже осознание это проснется не в самом «Каине-исполнителе», коего не нашли и не найдут никогда, ибо Господь недаром сделал знамение, но от которого, может быть, тотчас после убийства избавились его заказчики, и даже не в них конкретно, но хотя бы в их крестных отцах, в тех философах и богословах заказа, где-то тихо следивших за Вами ослепленными глазами.
История — это таинственное приближение. Каждая спираль ее пути вводит нас во все более глубокую пагубу и в то же время приводит нас к возвращению, через которое еще сильнее являет в себе связь с основой сущего. Но событие, которое в мире зовется возвращением, у Бога есть Избавление.
Я бы добавил: и примирение. Примирение в чаемом Царстве вепря и агнца, «дикой маслины»» с «хорошей» (пусть с «отломившимися ветвями», но растущей от того же корня Слова), примирение Бога с людьми, сыновей в Сыне…
Пусть же никто не тронет Каина, дабы не коснулась тень суда человеческого скорбно благодатной тайны Вашей кончины. Уход Ваш (уж там вовремя или не вовремя, нам ли знать?) несет на себе печать благоволения Божия, отмечающего всякую жертву, всякий дар, на который призревает Господь. Смерть Ваша останется загадкой для людей, и она, как зерно, упадет в землю и станет плодоносить, как плодоносила и еще долго будет плодоносить Ваша жизнь. И пусть плодом ее (коему, предвижу, трудно еще придется созревать) станет хотя бы шаг один на пути к примирению между двумя Заветами, двумя наследниками одного обетования, одного откровения — сокрытого или распахнувшегося — во Христе Иисусе…
Ибо Он есть мир наш, соделавший из обоих одно и разрушивший стоявшую посреди преграду, упразднив вражду Плотию Своею, а закон заповедей учением дабы из двух создать в Себе Самом одного нового человека, устрояя мир, и в одном теле примирить обоих с Богом посредством креста, убив вражду на нем. И, придя, благовествовал мир вам, дальним и близким (Еф. 2, 14–17).
«Давно, о. Александр, наблюдаю я за Вами», — повторю я письмо самиздата, а закончу словами бл. Августина из «Исповеди»: «Слишком поздно полюбил я тебя, батюшка Александр! Ты был щедр и открыт для всех, но я не искал тебя по суетности ли, по тщеславию (уж больно густой тогда казалась мне толпа твоих почитателей), по иным ли соображениям, ныне же слишком поздно! 10 лет уже мелькнуло со дня твоей гибели, и только теперь, по миру побродив, на людей посмотрев, бородой побелев, оказавшись на Западе, сам став священником, вглядевшись издалека в тебя пристальней, начал отдавать себе отчет в масштабе и смысле твоего явления на Руси, ныне упокоившей тебя в сердце своем. Не каким-то одним талантом, не только пастырством, весь ты был даром Божиим, и этот дар прорастает в нас, продолжает плодоносить, излучать свет, и света еще хватит надолго, ибо “христианство, — по твоим словам, сказанным перед кончиной, — все еще только начинается”».
Благословен Господь Бог Израилев,
явившийся Аврааму, отцу нашему по вере,
благословивший в семени его все народы,
показавший Иакову лестницу Ангелов,
говоривший с Моисеем на горе Хорив,
выведший рукою крепкою Свой народ из Египта,
заключивший с ним Завет, даровавший Закон,
пославший Пророков, поющий в Псалмах,
Бог Захарии и Елизаветы, Иоакима и Анны,
Бог, Которого возвеличила душа Мариам,
Бог-Младенец, Целитель, Проповедник, Узник Синедриона,
Распятый, воскресший и восшедший на небеса,
Вернувшийся к нам в Духе Святом, чтобы никогда не уходить,
Бог Петра, Иоанна, Павла, Андрея, Филиппа,
учителей, тайновидцев, мучеников, отцов,
Бог Кирилла и Мефодия, Ольги и Владимира,
Бог Михаила Тверского, замученного в орде,
Бог Сергия Радонежского и Серафима Саровского,
Бог исповедников, древних и новых,
предопределивший каждому, когда родиться и когда уйти,
Бог «Песни песней» и Бог Креста,
Бог премудрости и Бог простоты,
Бог полей, цветов, лесов, снега, закатов, книг и молитв,
праведников и грешников,
Бог жен, мужей, старцев, сирот,
Бог Новой Деревни и Млечного пути,
подающий жизнь и легкое иго веры,
открывающийся в Слове и скрывающийся в вещах,
Бог убиенного Александра, пресвитера,
Взявший его от святого корня и даровавший его дому
из камней живых,
Его и нас призвавший
…служить Ему в святости и правде пред Ним,
во все дни жизни нашей.
Лето 2000
(Из книги Наречение имени, Киев, 2008)